Математическая формула его
биографии выглядит как будто несложно.
Евгений Ромашко живет на свете полвека,
пишет свои многочисленные пейзажи в
течение примерно половины своей
сознательной жизни. Пропорция
элементарно проста, но тут, однако,
необходимо вводить загадочный коэффициент
бесконечности. Ромашко успел написать так
много картин, этюдов и экзерсисов (во
всех смыслах этого слова, не только
количественном), что впору подумать,
что он принадлежит к числу долгожителей,
которые много десятилетий пишут и
пишут любимые виды и создают неисчерпаемый
запас полотен, который сам собой
оказывается в многочисленных собраниях
России и Европы. Он ненасытен и жаден
до впечатлений, он разнолик и увлекательно
разнообразен. Он пишет северные широты
и среднерусские виды, знает и любит
природу и города Европы. Деревни, храмы,
набережные. Он с увлечением всматривается
и вживается в жизнь российской столицы,
нашего необъятного мегаполиса – и по
этим картинам хорошо понятно, насколько
наш урбанистический гигант велик,
пестр, многоязык, подчас уютен – а
временами подавляюще бесприютен и
страшен в своей великолепной, почти
вавилонской бесчеловечности. В какие
дали, какие вселенские просторы уходит
сверкающий Кутузовский проспект,
великолепное Садовое кольцо? Малые и милые исторические
городки и поселения России, как Суздаль
и Плес, Соловки и Нерехта, написаны
неутомимой кистью Евгения Викторовича
во все времена года, в разные времена
суток, в разных кондициях погоды. Они
и водой залиты, и солнцем обласканы, и
снегом занесены, и морозом скованы, и
жарой иссушены, и каждый раз близко
знакомы и легко узнаваемы. Они для нас
генетически свои. Но Ромашко и на
Украине тоже свой житель, да и не только
там. Он глазаст, внимателен и мастеровит,
немало ездит по миру, пишет везде, где
ступает его нога. Важно то, что он не
обделен очень нужным пейзажисту умением
«сливаться со средой». Он, по всей видимости, имеет
талант любить и ценить жизнь природы
и «второй природы», то есть урбанистической
цивилизации, и с неистощимым любопытством,
вниманием и уважением, да и с любовью
вникает и в облик голландских мельниц,
и в суровое величие вросшего в шхеры
и скалы Стокгольма. Ромашко вглядывается
и вглядывается в грады и веси, виды и
панорамы. В Париже он пишет знакомые
каждому из нас улицы, площади и дома, и
его городские пейзажи с несомненностью
свидетельствуют о том, что он не просто
прибежал с мольбертом на полчасика,
чтобы написать дом или дерево; он здесь
пожил, походил, подышал. К тому же и
профессионал отменный: видел и изучал
французских и русских импрессионистов,
и действительно знает Париж, и внимательно
разглядывал парижские виды Дюфи и
Утрилло. Он вообще много видел и
усвоил и на открытом воздухе, и в музеях
России и Европы. Он основательный и
знающий наблюдатель, а дело в том, что
знающее наблюдение перерастает в
любовное обихаживание, в зрительную
ласку, в теплое душевное прикосновение.
Было бы грубейшей ошибкой
принять его пейзажи, привезенные из
многих разных стран, за легковесные
порождения живописного туризма. Притом
у него есть и проходные пейзажи,
возникшие наскоро в экзотической
далекой обстановке или на отдыхе. Он
везет картины отовсюду, где ему пришлось
побывать, в том числе из Майями, с Крита,
с хорватских побережий. Благословенный
южный рай, дыхание тропиков и субтропиков
тоже ему знакомы, но за пределами
России и коренной Европы начинается
иной мир; там иной воздух, иной свет,
сама геология иная. Средиземноморские
и тропические парадизы до сих пор не
стали важной темой для искусства
Ромашко. Но почему-то кажется, что если
он там поживет подольше, побывает
почаще, вникнет и войдет в эти места,
то и там он найдет свое. Умеет обживаться
на новых местах. Это особый вид
художника-странника, который найдет
близкие своей открытой душе впечатления
в самых, казалось бы, дальних странах.
Ему мало просто запечатлеть
эффектный вид. Ему хочется сжиться,
слиться, понять, уловить «гений места»,
и в том его главное достоинство. Читатель
уже угадал, как назвать это достоинство:
всемирная отзывчивость.
Этими словами, как мы помним, Достоевский
отозвался о Пушкине, и кто только позднее
не вспоминал эту формулу, пытаясь
уловить природу таланта и творческого
деяния лучших поэтов, живописцев,
кинематографистов России. Они, наши
лучшие художники, в самом деле были
самые настоящие почвенники, но не
узколобые почитатели своего угла, а
интернационально мыслящие и чувствующие
«русские европейцы». Таковы были, среди
прочих, К.Коровин, В.Серов, К.Петров-Водкин.
Мы не удивимся, когда обнаружим очевидные
следы обаяния некоторых из них (особенно
Коровина и Серова) в картинах Евгения
Ромашко. Он тоже «русский европеец».
Вряд ли он специально вспоминал Коровина,
когда писал парижские кафе, или думал
о Серове, когда наблюдал осенние луга
Средней России или лошадь с телегой
возле неказистой избы. Такие вещи сами
собой возникают у хорошего живописца.
Возможно, на генетическом уровне. Если
когда-нибудь наука сумеет выделить
особую генетическую цепочку Союза
русских художников, то можно не
сомневаться, что в тканях и крови
Евгения Ромашко найдут именно это. Ромашко очень мастеровит,
отлично подготовлен, и регулярно
тренирует душевные и глазные мускулы
писанием либо предельно аскетичных
(и потому крайне требовательных), либо
пластически и фактурно сложнейших
натюрмортов. Он, что называется, работает
над собой. Попробуйте выполнить в
технике отмывки, одними только оттенками
серого и черного, акварельный «вид»
щегольских, хорошо начищенных мужских
ботинок, стоящих где-нибудь в прихожей.
Или написать в такой же технике сложенную
несколько раз газету. Ромашко делает
такие вещи. Это экзерсисы особого рода,
там не спрячешь огрехи. Ботиночки
сверкают после чистки и выглядывают
из полутьмы, как говорящие атрибуты
человека, их обладателя, как отражения
характера – крепкого, деятельного,
старательного и неутомимого. Никакой
приблизительности, никакой расхлябанности,
которые нередко портят произведения
талантливых русских живописцев, у
Ромашко не заметны. Человек работает
и работает, не покладая рук, и из этих
рук выходят во множестве настоящие
качественные вещи – а для поддержания
формы он постоянно тренирует себя и
дает себе трудные задания. Мало кто из живописцев
захочет сегодня тратить время и силы
на натюрморты с бронзой, стеклом,
раковинами – то есть предметами
исключительной сложности для живописца.
Ромашко берет на себя смелость
посоревноваться в этом деле с Шарденом
и старыми голландцами. Зачем это надо
современному живописцу? Он не собирается
посвятить себя писанию натюрмортов,
он за них берется время от времени,
чтобы пошлифовать технику, отточить
глаз, и, как выражался Ватто, размять
пальцы. Это как гаммы и упражнения для
пианиста. Евгений Ромашко в этом смысле
– настоящий мастер, не пренебрегающий
регулярными упражнениями даже на
вершине мастерства. Его стилевой и технический
рост особо заметен в его среднерусских,
северных, украинских, голландских и
французских пейзажах начала нового
столетия. В это время он достиг своей
акме – вершины
жизни. Энергетика, жизненная сила бьют
через край. Опыт, мудрость, зрелость
хорошо подготовленного таланта
уравновешивают этот живительный, но
опасный поток. Наступила стадия зрелости.
На этой стадии он преодолевает тот
прием «сплавленных поверхностей»,
которые были для него характерны в
более ранние времена. Добиваясь
впечатления пространственности, он в
ранние годы норовил подчас выстраивать
детали и элементы своих панорам на
единообразных цветовых горизонтальных
поверхностях. Белая сплавленная
поверхность – это снег. Зеленая
поверхность – летний луг. Ромашко в
прошлом подчас осторожничал и не
рисковал взрывать и корежить эти
основательные планетарные плиты
различимыми мазками кисти. Удачная
«заливка» отлично выстраивает
пространство даже в масляной технике.
Но работа шла, уверенность росла,
техника совершенствовалась, опыт
копился. И когда художник превратился
в мэтра и приблизился к пятидесятилетию,
его кистевая работа вышла на первый
план, и ему не хочется теперь скрывать
и заглаживать кистью те массы земли,
камней, зелени, городского асфальта,
которые составляют планы, опорные
поверхности, кулисы или узлы его
пространств. Он заценил удар кисти,
замедленное удовольствие от легких
поглаживаний, смачную возню в густой
краске, или легкость прозрачных туманов
на цветовых подкладках. Так работают
настоящие живописцы, мастера от Бога.
Не случайно в его последних работах
(соловецких и московских, запорожских
и парижских) такой вес приобретает
первый план, где, строго говоря, ничего
не происходит, и нет тех пейзажных
событий, которые отнесены на второй
либо задний план. Дома. Автомобили,
фигуры людей, храмы, какие-нибудь
развалины. Такие вещи и создают фабулы
пейзажа, особый род рассказа, свойственный
пейзажному искусству – пусть и толкуют
люди недогадливые, что пейзаж ни о чем
не рассказывает, а просто приучает к
тихому созерцанию. Пейзаж не расскажет
нам историй с сюжетом, но скажет очень
много о стране, ландшафте, погоде,
времени суток, и о том состоянии души,
которые в этой точке пространства и
времени возникло у художника. И не
только у него одного, если уж мы смотрим
его вещи и находим там что-то созвучное
нам. Вообще говоря, созерцательность
налицо в пейзажах Ромашко, но трудно
назвать ее тихой или безмятежной.
Довольно громкий голос прорезался с
приходом зрелости. Мастер с наслаждением
наворачивает на холст то целые налепы
краски, то стремительные штрихи, то
загадочные цветовые полутона. В его
арсенале – практически все те приемы
и техники, которые созданы за столетия
развития живописного искусства самыми
виртуозными и глубокими мастерами
этого дела. Художнику от Бога очень
важно то, как ведет себя его кисть.
Нам, зрителям, дается замечательная
возможность попробовать, ощутить эту
разнообразную музыкальную ткань саму
по себе, что бы там она ни изображала.
Она, ткань, исправно изображает то цветы
и травы на подмосковной даче, то фрукты
в запорожском саду, то парижские
набережные и тротуары, то зябкие осенние
поля России, то неяркие, влажные и
ветреные дали Голландии. Но это уже
второй план смысла, а первый план – это
жизнь кисти и краски, это музыка цветовых
сочетаний, ухватистость умелой руки,
безошибочность опытного и меткого
глаза. Все более выходит на первый
план не «что изображено», а «как
написано». Так оно и бывает на стадии
зрелого мастерства, когда рука словно
сама рассеивает на холсте какие-нибудь
кляксы и запятые, а все вместе они
образуют праздник для глаз. Притом
вовсе не теряется смысл и предмет
изображения. То, что изображено,
определяет модус, громкость, интонацию,
фактуру холста. Такой праздничной и
театральной игры роскошных красок, как
в летних видах Парижа (особенно в
вечерних и ночных изображениях собора
Нотр Дам), мы не найдем в сумрачных,
мощных сочетаниях немногих увесистых
красок в пейзажах русского Севера.
Кисть и рука, казалось бы, подчиняются
предмету. Реальность диктует сама, как
ей быть изображенной. И не надо с нею
по-детски спорить и тягаться, она все
равно богаче и разнообразнее любой
фантазии. Вся академическая премудрость
вспоминается, все простые и сложные
истины реализма приходят на ум, когда
мы разглядываем холсты Евгения Ромашко.
Но венец такого реализма – это не
покорность художника реальному мотиву,
а напротив, удивительная вольность
кисти, которая умеет служить видимому
миру с увлечением, наслаждением и
радостью. Тут нужно сделать одно
отступление, чтобы добраться до особо
сложного и таинственного момента в
искусстве. Нам пригодится одно
замечательное наблюдение филолога и
мыслителя Ролана Барта. Он говорил,
что художественное произведение (речь
шла у Барта о произведении литературном,
но в данном случае живопись и литература
равноценны) можно наблюдать (и
соответственно улавливать) «удовольствие»,
или plaisir,
а можно получить и нечто иное –
самозабвенное упоение, или jouissance.
Удовольствие есть вещь более
или менее ручная и неопасная. Оно нас
не оцарапает и не шокирует. Нам милы и
приятны умные и тонкие слова, мастеровитые
мазки кисти, богатые и звучные рифмы.
Нам вкусны гастрономические радости
стола. Иначе говоря, мы получаем
удовольствие от социально приемлемых
художественных и культурных ценностей.
Но «есть наслаждение в бою и бездны
мрачной на краю» -- сказал Пушкин. Он
имел в виду вовсе не удовольствие в
смысле plaisir.
Когда мы встречаемся с космическими
силами, с голосами вселенной, с
парадоксами упоительной и опасной
любви, с неописуемыми и необъяснимыми
звуками великой музыки, то нам открывается
упоение, в смысле jouissance.
Оно уносит и поражает, оно воплощает
собою, как говорили греки, эпифанию –
ощущение приближения божества,
неконтролируемой силы, онирической
энергии. В этом пункте не работают
культура, социум, эстетика, вкус и
умение. Мирозданию не до них. Все эти философски-поэтические
экскурсы здесь не лишние. Наш герой,
художник Евгений Ромашко, вырастал и
становился на ноги как мастер, способный
давать радость и удовольствие нашему
глазу. Это правильное, культурно
обусловленное, умное, грамотное
удовольствие. Нам любо и дорого узнавать
наши избы и храмы, входить снова в
светлый и легкий городок Плес. Нам
хорошо, мы у себя дома и в степях
Запорожья, и в теплых бухтах Крыма, и
на подмосковной дороге. Хорошо вместе
с художником вспоминать запущенный,
но сохранивший ауру сказочного
древнерусского города Суздаль. Державный Московский
Кремль внушает нам те самые ощущения
и воспоминания, которые должны быть у
гражданина России по представлениям
властных обитателей символической
цитадели. Кремль в живописи Ромашко
параден, по-имперски неприступен, но,
пожалуй, не особенно загадочен. Нет в
нем тайн. Все с ним ясно. И это тоже
несет с собою ощущение некоторой
надежности и социальной стабильности
- или хотя бы надежду на таковые. В этом мире, в европейской
ойкумене есть смысл, лад и порядок –
от русских монастырей до запорожских
курганов, от шведских берегов до
французских улочек, по которым нельзя
ходить уныло и безрадостно, а хочется
ходить с легким приплясом. Русский
европеец умеет и любит показать нам
радости и ценности этого культурного
и природного измерения. Мы с удовольствием
рассматриваем столь милую нашему
сердцу ландшафтную сценографию. Все это так. Но бывает и
другое. У большого художника, как
правило, мы найдем вещи странные и
необычные, и не то что приятные нашему
сердцу и милые глазу, но скорее
озадачивающие нас какими-нибудь
парадоксами. Таковы «Библейские эскизы»
Александра Иванова, картины Ван Гога,
последние холсты Павла Федотова. Они,
разумеется, прекрасны, но никак не
скажешь, что они симпатичны, правильно
написаны или внушают нам уверенность
в том, что наша устроенная человечья
жизнь зиждется на надежных основаниях.
Наоборот. Нам скорее намекают на то,
что за пределами нашего языка, нашего
зрения, нашего разума, социума, нашей
культурности простирается другое
мироздание, в которое умеют заглядывать
разве что мистические созерцатели, да
еще редкие мыслители и отдельные
художники. Тут не о том речь, что наш
современный художник уже умудрился в
своих произведениях стать наравне с
последними, «космическими» картинами
Тициана или Рембрандта. Здесь не место
раздавать награды и титулы, распределять
места в ареопаге искусств. Это сделает
история. Но хотелось бы обратить внимание
на то, что в некоторых картинах Ромашко
что-то странное происходит. Он словно
доходит до края профессионального
мастерства и пытается «заглянуть через
забор». Он позволяет себе не пользоваться
артикулированной художественной речью,
а словно в трансе бубнит и мычит что-то
невнятное. Он мог бы успокоить зрителя
академически построенным, хорошо
написанным видом, создать кусочек
обитаемой человеческой вселенной, а
вместо того намекает на то, что рядом
находится какой-то хаос, и от этого
ощущения у нас и восторг пробуждается,
и мороз по коже. «Открылась бездна,
звезд полна» -- сказал поэт. Догадка о том, что наш Ромашко
совсем не прост, и способен ощутить
эту полную звезд бездну, возникает
тогда, когда мы рассматриваем его
«вечерние дороги», написанные где-нибудь
в глубинах России. Они пронизывают
огромное и безмолвное тело страны;
оказавшись на пустых проселочных
дорогах в предзакатные часы, ощущаешь
в самом деле что-то такое, о чем догадались
и греческие язычники, и библейские
пророки, и Ницше, и Шестов, и наши лучшие
художники. Дорога разбита и корчится,
безъязыкая, и расхристанные кусты на
обочине не успокоят ни ее, ни нас с
вами, а темные полосы лесов на горизонте
словно отмечают те дали, за которыми и
откроется бездна. Тихо и одиноко так,
как не бывает тихо и одиноко ни в лесах
Норвегии, ни в лугах Голландии. Кто-то
скоро придет сюда, или мы уйдем по этим
дорогам туда, где будет наш другой дом.
Не есть ли эта наша Русь преддверие
другой, лучшей и окончательной? Ведь
она, наша сегодняшняя обитель на Земле,
оказалась не очень удачной … Возможно, что тревожное,
восторженное и молитвенное состояние,
которое есть в некоторых русских
пейзажах Ромашко, появится когда-нибудь
в его будущих средиземноморских,
скандинавских или иных видах. Возможно,
что это состояние, намечающееся в его
последних московских видах и в ночных
пейзажах Парижа, далее окрепнет, войдет
в плоть и кровь его искусства. Отдельные
эксперименты могут породить новое
крупное явление в нашей современной
живописи. Предпосылки есть, ресурсы
хороши, перспективы намечены, важные
шаги сделаны. Насколько мы его знаем и
его характер понимаем, художник Ромашко
не привык останавливаться на достигнутом. |